Алексей Николаевич Толстой. Пётр Первый. 13



Алексей Николаевич Толстой
Пётр Первый

Книга первая. Глава пятая.

13

— Батя, что такое? Звон не тот...

— Как не тот звон?..

— Ой, батя, не тот... Нынче звонят редко, а это... Батя, как бы чего не случилось, не уйти ли...

— Постой ты, дура...

Бровкин, Иван Артемьев (Ивашкой-то люди забыли, когда и звали), стоял на паперти стародавней церквенки, на Мясницкой. Новый бараний полушубок, крытый синим сукном, топорщился на нем, новые валенки — прямо с колодки, новый шерстяной шарф обмотан так, что голова задиралась. Дул пронзительный ветер, сек лицо. По черной улице с шорохом гнало снежную крупу, забивало в мерзлые колеи. Много народу стояло у лавок, слушали: по всем церквам начался звон в малые колокола, нестройный, неладный, — лупили кое-как, будто со зла...

Санька Бровкина (ей шел восемнадцатый год), хорошо одетая, красивая, сытая, заневестившаяся, опять потянула отца за рукав — уходить: в Москве бывала редко, а когда бывала, — билось очень сердце, боялась, как бы не повалили. Сегодня с отцом приехали покупать пуху на перину — приданое. Свахи так и крутились вкруг Бровкина двора, но Иван Артемьев, чем далее шло, тем забирал выше. Сын, Алешка, был уже старшим бомбардиром и у царя на виду. Волковский управитель ездил к Бровкиным в гости на новый богатый двор. Иван Артемьев брал у Волкова в аренду луга и пашню. Промышлял и лесом. Недавно поставил мельницу. Скотина его ходила отдельным стадом. Живность возил в Преображенское к царскому столу. Вся деревня кланялась в пояс, все ему были должны, а он кому спускал, а кому и не спускал, — десяток мужиков работали у него по кабальным записям.

— Ну, чего же ждем-та? — сказала Санька.

В это время к паперти подошел рыжебородый поп Филька (за десять лет поп раздобрел, так что ряса на меху чуть не лопалась). Он толкал в спину хилого дьячка с унылым носом:

— Иди, кутейник проклятый, иди, Вельзевул...

Дьячок споткнулся, ухватился за замок, стал отмыкать церковные двери. Филька пихал его:

— Руки дрожат, пьяница прогорклый... С вечера ведь, с вечера, с вечера (бил в сутулый дьячков загорбок) сказано тебе было: иди звони... Через тебя я опять отвечай...

Дьячок просунулся в приоткрытую половину железных дверей и полез на колоколенку. Филька остался на паперти. Иван Артемьев обеими руками в новых кожаных рукавицах снял шапку, степенно поклонился.

— Вроде как праздник, что ли, сегодня? Мы с дочерью сумневаемся... Скажи, батюшка, сделай милость...

Филька прищурился вдоль улицы на ветер с крупой, мотавший его бороду, проговорил громко, чтобы многие слышали:

— Пришествие антихриста.

Иван Артемьев так и сел на новые валенки. Санька схватилась за грудь, тут же закрестилась, побледнела, только и поняла, что страшно. От Мясницких ворот валила толпа, чего-то кричали. Слышался свист, дикий хохот. Стоявший народ глядел молча. Лавки закрывались. Откуда-то поползли рваные нищие, трясучие, по пояс обнаженные, безносые... Седой юродивый, гремя цепями и замками на груди, вопил: «Навуходоносор, Навуходоносор!»

Душа ушла в валенки у Ивана Артемьича. Санька тихо, шопотом айкая, привалилась к церковному решетчатому окошечку под неугасимой лампадой. Девка была чересчур трепетная.

И вот, увидели... Растянувшись по всей улице, медленно ехали телеги на свиньях — по шести штук; сани на коровах, обмазанных дегтем, обваленных перьями; низенькие одноколки на козлах, — на собаках. В санях, телегах, тележках сидели люди в лыковых шляпах, в шубах из мочальных кулей, в соломенных сапогах, в мышиных рукавицах. На иных были кафтаны из пестрых лоскутов, с кошачьими хвостами и лапами.

Щелкали кнуты, свиньи визжали, собаки лаяли, наряженные люди мяукали, блеяли, — красномордые, все пьяные. Посреди поезда пегие клячи с банными вениками на шеях везли золотую царскую карету. Сквозь стекла было видно: впереди сидел молодой поп Битка, Петров собутыльник... Он спал, уронив голову. На заднем месте — развалились двое: большеносый мужчина в дорогой шубе и колпаке с павлиньими перьями и — рядом — кругленькая, жирненькая женщина, накрашенная, насурмленная, увешанная серьгами, соболями, в руках — штоф. Это были Яков Тургенев — новый царский шут, из Софьиных бывших стольников, променявший опалу на колпак, и — баба Шушера, дьячкова вдова. Третьего дня Тургенева с Шушерой повенчали и без отдыху возили по гостям.

За каретой шли оба короля — Ромодановский и Бутурлин и между ними — князь-папа «святейший кир Ианикита прешпургский» — в жестяной митре, красной мантии, с двумя в крест сложенными трубками в руке. Далее кучей шли бояре и окольничие из обоих королевских дворов. Узнавали Шереметевых, Трубецких, Долгоруких, Зиновьева, Боборыкина... Срамоты такой от сотворения Москвы не было. В народе указывали на них, дивились, ахали, ужасались... А иные подходили поближе и с озорством кланялись боярам.

За боярами везли на колесах корабль, вьюжный ветер покачивал его мачты. Впереди лошадей шел Петр в бомбардирском кафтане. Выпятив челюсть, ворочая круглыми глазами на людей, бил в барабан. Боялись ему и кланяться, — а ну как не велено. Юродивый, увидя его с барабаном, завопил опять: «Навуходоносор!» — но блаженного оттерли в толпу, спрятали. На корабле стояли, одетые голландскими матросами, — Лефорт, Гордон, усатый Памбург, Тиммерман и нововозведенные полковники Вейде, Менгден, Граге, Брюс, Левингстон, Сальм, Шлиппенбах... Они смеялись, посматривая сверху, дымили трубками, притоптывали на морозе.

Когда Петр поравнялся с церковкой, Иван Артемьич дернул неживую Саньку и повалился на колени. «Дура, кланяйся, — зашептал торопливо, — не моего, не твоего ума это дело». Поп Филька раскрыл большой рот и басом захохотал (царь даже обернулся на него), хохоча, поднял руки, повернулся спиной и так, с воздетыми руками, ушел в церковь...

Шествие миновало. Иван Артемьич поднялся с колен, глубоко надвинул шапку:

— Да, — сказал раздумчиво, — конешно... Да... Все-таки... Ай, ай... Ну, ладно! — И — сердито — Саньке: — Ну, будет тебе, очнись... Пойдем, пуху-то купим...